Das Dorf
Саратовские степи пусты и суровы: летом напропалую палит солнце, воздух зыбится под сухим и горячим ветром; зимой тот же ветер, но стылый, лютый, гоняет по степи бураны и метели, в которых погибал не один глупец, осмелившийся выехать из дома в такую непогоду. Между зимой и летом нет почти ничего: весна наступает резко и бурно, двор вязнет в жирной чёрной грязи, речка Olchowka пучится мутной серой водой. Степная эта речка непримечательна и бедна рыбой, а полноводная Wolga отсюда в тридцати вёрстах, но там — уже das Land der Russen, туда, в уездный город Kamischin, только по осени свозят пшеницу на ярмарку.
В этой степи и живут Kolonistenvolk: они рассыпаны десятками дорфов по обеим сторонам Волги, и один из этих дорфов — Визенфельд. Он основан на купленной в сороковые годы у русского помещика земле, и дворов в нём пока лишь полтора десятка. Но в Визенфельде есть всё, чтобы называться селом, дорфом: есть две широкие пыльные улицы, по сторонам которых стоят дома из необожжённых глиняных кирпичей; в том месте, где улицы пересекаются, устроена площадь, а в центре её — лютеранская кирха. Приезжий из Германии, наверное, и не узнал бы в этом здании кирху — она сложена из таких же глиняных кирпичей и скорее напоминает кирпичный сарай, а сверху на ней отнюдь не готический шпиль, а шатровое навершие, как на старых русских церквях. К кирхе примыкает ещё одна низенькая и душная постройка, в которой всего одна комната, уставленная деревянными скамьями, — это школа. В Визенфельде есть кирха и школа, и этого достаточно, чтобы считаться дорфом.
Все здесь работают на полях. У колонии есть своя земля: она принадлежит общине, но разбита на участки для отдельных семей. В отличие от русских общин, эти участки не перекраиваются каждый год, а разделены между семьями постоянно. Степь большая, людей в ней немного, и земли хватает: каждая семья здесь работает на двадцати десятинах*. Каждую весну весь дорф выезжает в поля на пахоту и безвыездно проводит в поле целую неделю. Пахота — это тяжёлая, утомительная работа: колонисты варят картофельный суп с клёцками на костре из кизяка, спят в весеннем холоде под чистым небом, укрывшись зимними тулупами. Затем для мужчин наступает затишье, но прибавляется дела женщинам — наступает время работы на огородах и бахче: женщины сажают картофель, арбузы, тыквы. В середине лета наступает сенокос: эта работа тоже тяжёлая, но приятная — ночи короткие, дни жаркие, и жить в степи, среди одуряющих полынных запахов, весело и привольно. На сенокос берут и самых маленьких — косы им в руки, конечно, не дают, но относить охапки сена в стог дети вполне способны. В конце лета наступает жатва: и снова весь дорф на неделю выезжает в поля, убирают хлеб, свозят его на гумна, молотят. После жатвы часть зерна отвозят в Kamischin на ярмарку и привозят с неё немного денег и товаров.
Деньги колонистам не очень нужны — если бы не требовалось платить подать оберрихтеру и жалование шульмейстеру, на ярмарку можно было бы вовсе не ездить: почти всё необходимое колонисты производят сами. Женщины прядут и ткут, мужчины выделывают кожу и льют свечи из свиного сала, временами из соседнего Мариендорфа приходит колбасник — он, хоть и католик (то есть папист, безбожный еретик), но вурст из свиной крови и требухи делает отменный. Колонисты курят трубки, набитые табаком с огорода, пьют «степной чай» из тимьяна с солодковым корнем, а если хотят чего покрепче — домашние наливки: вишнёвые, тминные, смородинные. Всех привозных товаров у них — редкие сладости для детей, иногда вино, железные инструменты да кафельная плитка, которой принято обкладывать печи. Кажется, если завтра случится светопреставление и все колонии разом отколются от России и провалятся куда-то в тартарары, с ними ничего особенного не случится — жизнь будет идти своим чередом, как идёт она из года в год.
Die Russen
До тех пор, пока светопреставления не случилось, колонисты живут в России. Их прадеды приехали сюда из разных мест Германии в прошлом веке, но уже три поколения колонистов никогда не бывали на прародине и вообще где-то дальше Саратова, и тем не менее, немцами они быть не перестали ни по вере, ни по языку.
Говорят колонисты на немецком и по-русски знают немного: достаточно, чтобы объясниться на ярмарке, не более того. В их язык вошли слова Steppe, Tulup, Droschki и подобные, но в ограниченном количестве. Русский язык учить некому и незачем: пускай русская деревня Korostino и находится в пяти Wersten, но русские и колонистские земли разделены рекой, да и зачем бы им друг к другу захаживать в гости? Родственных связей нет: русские живут в крепостном праве, их землями владеют помещики, заставляют работать на себя, и деревни у них убогие, бедные — из такой не захочешь брать невесту, да и если захочешь — не соберёшь денег для выкупа девушки у помещика, а выдавать к таким людям дочь и подавно не станешь. Большой вражды, впрочем, тоже нет: на русское Рождество дети из Korostino заглядывают в Визенфельд со своими рождественскими koljadken, и их угощают сладостями, но в другое время русские с немцами почти не общаются. Разве что, бывает, встретятся по обе стороны речки два рыбака, русский и колонист, обменяются приветствиями:
— Grüß Gott, Rus!
— Как живёшь, гёршта?
«Гёршта» — так русские называют колонистов, от “hörst du”, «слушай». Единственный русский, который временами заходят в дорф — это Ofenija, торговец вразнос, которого в дорфе все знают. Он ходит всегда один и тот же: чтобы торговать в колониях, нужно уметь балакать по-немецки, и офеня старается изо всех сил:
— Карамеллен подходи-бери для гёршта киндер, а вот, фрау, шау маль, зайфе аус Казань, — суёт он женщине под нос куски казанского мыла, но, заметив, что мыло ей не нужно, сразу достаёт из ящика иное: — а коль не любо, вот платок аус Оренбург, дер шёне штадт, дер шёне платок на всяк росток. Хир, хир, шау маль! — суёт он ей платок под нос. — Шён платок!
Оренбургским платком женщина интересуется и спрашивает, сколько он стоит. Другого бы вопроса офеня не понял, но этот понимает безошибочно. С заковыристым немецким счётом ему справиться, однако, сложно, и он показывает цену пальцами. На показанные дважды десять пальцев женщина отрицательно качает головой и в ответ показывает офене серебряный гривенник. Офеня делает оскорблённое лицо и, продолжая трещать белибердой, которую бы не понял ни русский, ни немец, выставляет пятерню. На пятнадцати копейках и сговариваются к обоюдному удовольствию.
О мире вокруг колоний гёршты имеют самое приблизительное представление: в уездном городе Камышин бывали многие, в Саратове — уже единицы. Казань, Астрахань и Оренбург гёрштам известны по названию товаров, которые оттуда привозят; о Петербурге и Москве они слыхали, как о крупных городах Империи; они знают о Германии, Швейцарии и Австрии, откуда прибыли их предки, но в том, что эти страны до сих пор существуют, уверены уже не очень отчётливо. Всё это для колонистов уже приблизительно как для русских —Китеж-град и Беловодье. Гёршта давно уже не совсем немец, считать его немцем можно в той же степени, что жителя Канзаса — англичанином. У гёрштов давно своя жизнь.
Das Leben
Wo keine Bibel ist im Haus,
Da sieht es öd’ und traurig aus,
Da kehrt der böse Feind gern ein,
Da möcht der liebe Gott nicht sein.
Где нету Библии в дому,
Там нету счастья никому,
Тот дом уж покорён Врагом,
Покинут Боженькой тот дом.
Визенфельд Врагу не покорить: Библия здесь есть в каждом доме. Но мало иметь книгу, её ещё нужно знать. Поэтому все дети здесь ходят в школу. Визенфельд, конечно, небольшой дорф, но детей в нём много: в каждой семье здесь по пять-десять детей, и у шульмейстера, герра Экхарта, полно работы: на рассвете мальчики и девочки от семи до четырнадцати лет собираются в класс, один на всех, рассаживаются в тесноте по скамьям и начинают заучивать из Писания. Сперва герр Экхарт читает стих сам, громко, медленно, нараспев, тридцать раз. Затем его хором повторяют все: до ста раз. Затем герр Экхарт может потребовать повторить стих по памяти кого-то из учеников: если тот не справляется, герр Экхарт бьёт его палкой по ладоням. Затем начинают читать из Библии или азбуки: читают, держа книги на весу — парт здесь нет. Учатся обычно до обеда, но руки мёрзнут с самого утра — класс не топят, и все учатся в верхней одежде. К концу занятий в переполненном классе стоит духота и кислая вонь от овечьих полушубков, а пол весь в слякоти от снега с валенок. К обеду детей отпускают по домам, но после обеда с десяток-другой самых способных детей, отобранных герром Экхартом, упражняются в письме.
Учиться надо много и усердно: здесь все знают, что только прилежанием можно показать любовь к Богу. Дети учатся и работают, взрослые работают и рожают детей: так заведено и идёт из года в год. Время здесь движется не по прямой линии, а по двум кругам, кругу года и кругу жизни: как каждый год наступает Рождество, Пасха и Троица, сев и сбор урожая, так и каждый человек, подобно году, рождается, проходит крещение, конфирмацию, вступает в брак, рожает детей, стареет и умирает. Так живут и Келлеры.
Das Hof
Келлеры живут в Визендорфе с самого основания, и здесь у них всё как у всех.
У них большой двор, в котором стоят конюшня, свинарник, овчарня, курятник, хлебный амбар и навес, под которым держат летом сани, а зимой телеги. Ещё под навесом складывают кизяк — топят печь тут им, дрова брать негде. Огорожен двор, однако, дощатым забором — в отличие от русских крестьян, плетней колонисты не ставят. Ещё одно отличие в том, что гумно, где хранится сено и солома, находится не во дворе, как у русских, а в степи за дорфом: пускай за кормом для лошадей и приходится каждый раз ездить, зато и опасности пожара куда меньше. У Келлеров три лошади, две коровы, с пару десятков овец, несколько свиней и неопределённое число кур и гусей — их не берегут и режут часто. В целом Келлеры живут довольно зажиточно.
Живут они в кирпичном, выбеленном изнутри доме из двух больших комнат, в которых по стенам стоят лавки, а потолочные балки завешаны копчёными колбасами и окороками. Большую часть одной комнаты занимает облицованная кафелем низкая печка, а другой — Himmelbett, родительская «небесная кровать» — высокая, широкая, с пуховой периной и высокими стойками, на которых подвешен балдахин. Кровать с балдахином — первый и главный признак семейного очага. Из-под химмельбетта на колёсиках выдвигается кровать пониже, у самого пола: на ней спят дети, а на день её убирают под химмельбетт. Ещё дети спят на печи и лавках, как кому удобнее. Но на одной из лавок, стоящей рядом с печкой, спать запрещено: это дедова лавка. И именно благодаря деду Матти знает, что время не всегда идёт по кругу.
Der Opa
Дед Матти, Андреас Келлер, — семидесятилетний седой старик: он страдает больными коленями, ходит с клюкой и очень близко подносит Библию к носу, когда читает. Таких стариков в колониях хватает, но дед Матти — особенный. Остальные родились и выросли здесь, в колониях, но дед Матти — нет. Дед Матти попал в Руссланд в двенадцатом году.
— В двенадцатом году… — вот как начинает дед свои истории. Про двенадцатый год он может рассказывать бесконечно: кажется, что в двенадцатом году произошло больше, чем за столетие до него и полстолетия после: в двенадцатом году дед покинул Швейцарию, страну с высоченными горами и заснеженными вершинами, в двенадцатом году он видел Берлин, в том же году он вместе с Великой армией в составе 2-го швейцарского полка пошёл в поход на Россию, участвовал в баталиях и попал в плен в самой страшной из них — на реке Березине.
— Сапёры стояли по грудь в ледяной воде и держали мост на своих плечах, — благоговейно рассказывает дед, — они были все до единого бородатые, те сапёры. Все брили бороды, а сапёры их оставляли, потому что им это полагается.
Послушать дедовы рассказы всегда есть кому, детей у Келлеров много: у Матти шестеро братьев и три сестры. Здесь можно было бы перечислить их всех, но не стоит: большинство из них слушают деда просто как сказочника, с интересом, но без особого участия, и только двоим рассказы деда по-настоящему интересны — Матти и Августу.
Вряд ли Матти или Август, слушающие в очередной раз про то, как сапёры держали мост через Березину, могут облечь эту мысль в слова, но они чувствуют — дед рассказывает им о том, что происходило один раз и никогда больше не повторится. Рождество будет приходить каждый год до самого Второго пришествия; каждый христианин будет проходить одну и ту же конфирмацию в один и тот же год своей жизни, но французские бородатые сапёры никогда больше не будут держать в ледяной воде мост через Березину, никогда больше храбрейший из храбрых маршал Ней не поведёт в неравный бой измученных, замёрзших солдат, никогда больше не помашет великий Император своим солдатам треуголкой… Для кого-то эта однократность времени может быть неважной, но не для Матти и Августа.
1859. Der Oberrichter
Август — это старший брат Матти, самый старший в семье: когда Матти восемь лет, ему пятнадцать. Он высокий, тощий как жердь парень с остриженными в скобку волосами и нечистой кожей, только что прошедший конфирмацию и получивший свидетельство от пастора. Таких парней в колониях много, и одет он тоже как все — в сапоги, в которые заправлены льняные шаровары, в белую рубаху и тёмный жилет. На голове у него мятый картуз.
Август ничем не выделяется среди других юношей-колонистов, но именно Август в 1859 году запустил стоявшее до того на месте время, развернул его из кольца в линию. Как он это сделал? Вот как: он поднял руку.
В то лето в Визенфельд приехал оберрихтер. Это было важным, но не чрезвычайным событием: оберрихтер, начальник над всеми колониями, объезжал их каждое лето и останавливался на день в каждой, собирая подати и решая накопившиеся за год споры. Оберрихтера встречали всем дорфом: мальчишки залезали на крышу кирхи, издалека глядя, как пылит в степном зное запряжённая четвёркой карета оберрихтера с эскортом из четырёх Kosaken.
В тот раз оберрихтер собрал колонистов на площади, чтобы сделать объявление. В этом тоже не было ничего необычного: это бывало, и колонистам оставалось лишь надеяться, что речь не о повышении подати.
— От имени Министерства государственных имуществ мне поручено заявить следующее, — начал оберрихтер, и колонисты напряглись. — Для приготовления знающих русский язык шульмейстеров в колониях des Gouvernements Saratow в городе Katherinenstadt открывается центральное училище для колонистов, в котором юношам дозволяется обучаться русскому и немецкому языкам, арифметике, истории, географии и естественной истории. Окончив курс училища, выпускник обязан будет прослужить в должности шульмейстера по назначению в одной из колоний шесть лет с получением государственного жалования от ста до ста пятидесяти рублей, смотря по величине колонии. В целях содержания училища вводится особый сбор в размере пяти копеек в год на ревизскую душу.
Колонисты понуро вздохнули: всё-таки подать повысили. Невеликая сумма, пять копеек в год с души, но если в семье десять человек, выходит полтина — уже заметные деньги. И, главное, на что? На какое-то никому не нужное училище в Екатериненштадте, где большинство и не бывало-то никогда — этот немецкий городок был близ Саратова, в двухстах Wersten вверх по Волге. Опять эти русские что-то придумали, а платить за это хотят заставить колонистов.
— К обучению принимаются юноши от четырнадцати до шестнадцати лет, здорового телосложения, без больших телесных недостатков, хорошей нравственности. Обучение бесплатно и при наличии вакансий предоставляется пансион. Сейчас вакансии есть. Если кому-то из юношей это любопытно, поднимите руку.
Вечером отец бил Августа на дворе вожжами: Матти и остальные слышали, как отец кричал, что своей глупой выходкой Август опозорил семью перед всем дорфом, что рабочих рук на поле и так не хватает, а что такое естественная история и зачем она кому-то может быть нужна, никто не имеет понятия, в том числе и те русские невежды, что её преподают, мороча молодёжи голову, и что ни о каком училище не может быть и речи. Против ожиданий, Август, терпеливо снеся побои, легко согласился с отцовскими доводами, признал глупость своей выходки, попросил прощения у родителей, пообещал так больше не делать, а через неделю украл отцовские деньги из сундука и исчез.
Потом узнали, что Август ночью пешком дошёл до Камышина, сел там на пароход и уплыл в Катериненштадт, где успешно поступил в училище. Вернуть его было уже невозможно, и отцу оставалось только смириться.
— Что ж, — говорил отец, заливая растопленное сало в железную форму для литья свечей, — быть шульмейстером тоже не так худо. Выучить русский может быть полезно, хотя что такое эта Naturgeschichte и зачем она кому-то здесь нужна, я в толк взять не могу.
— Надеюсь, нашему Августу не заморочат там голову всякой чепухой, — грустно сказала мама, отрываясь от вязания.
Именно так и случилось.
1863. Der Jakobiner
После своего побега Август посылал в Визендорф письма, в которых рассказывал о том, какой большой (и благочестивый, христианский) город Екатериненштадт, как интересно в нём учиться, и обещал вернуть украденные деньги, но так и не вернул. Сперва письма приходили часто, потом — раз в несколько месяцев, и родители не волновались, когда в 1863 году от Августа не пришло ни одного письма до мая. В мае письма, впрочем, тоже не пришло — пришёл сам Август.
В тот день зарезали свинью: оглушил киянкой по затылку её отец, а глотку перерезал сам Матти. Головы курицам и гусям он рубил топором умело, а вот свинью резал всего во второй раз. Получилось лучше, чем в первый: предсмертные визги и хрипы уже не пугали, нож в руке не дрожал, но от крови, хлещущей из вспоротой артерии, увернуться всё-таки не удалось, и рубаха была изрядно запачкана. Кровь спустили в лохань, тушу обдали кипятком и принялись потрошить, а Матти, прихватив кусок вонючего мыла, решил было пойти стирать рубаху в лохани, но остановился у дверей конюшни, заметив, как грустно косится на него лиловыми глазами из-под чёлки Акафист, трёхлетний жеребец. Было ясно — Акафисту очень хочется на речку.
День был солнечный, тёплый и безветренный, и уйти со двора, где сейчас невыносимо смердело свиной кровью и дерьмом, было приятно. На ходу снимая рубаху, Матти зашёл в конюшню, надел на радостно зафыркавшего Акафиста уздечку, а седлать не стал: выросший в степи Матти умело ездил верхом и без седла. Верхом, голый до пояса, с заткнутой за пояс окровавленной рубахой, Матти отправился на реку.
Конь был выкупан, сам Матти, ёжась от холода, отмылся в реке от крови, и сейчас, сидя на корточках на мостках для стирки, застирывал рубаху. За этим занятием его и окликнули.
— Пст! — послышалось из кустов. Матти сперва подумал, что ему послышалось, и продолжил стирать. — Пст! Матти! — и тут уже Матти оглянулся.
Человека, который окликал его из кустов, Матти не узнал. Он только понял, что это кто-то чужой — не колонист, не русский крестьянин, не солдат, не городской житель, не мужчина и не женщина даже, а просто непонятно кто. Этот человек был с волосами до плеч, как у женщины, но с жиденькой козлиной бородкой. Это ставило в тупик: Матти твёрдо знал, что у мужчин не бывает длинных волос, а у женщин бороды. На голове у незнакомца была широкополая шляпа, на носу — никогда не виданные очки с зелёными стёклышками, на плечи была накинута потёртая шинель, как у русского чиновника, а под шинелью ярко краснела подпоясанная рубаха, как у русских крестьян. Матти было непросто понять, что за этим великолепием скрывается его родной брат.
— Хорошо, что сюда пришёл именно ты пришёл. Я только что тебя заметил, а вообще с утра здесь по берегу брожу, — сказал Август. — Не хочу, чтобы меня родители видели вот так.
Матти изумлённо спросил, что с ним, почему он в таком виде.
— Ich bin Jakobiner, — гордо ответил Август.
Кто такие якобинеры, Матти не знал. Он слышал о меннонитах, сектантах, проповедовавших в колониях, и так и спросил, не кто-то вроде меннонитов ли это.
— Нет, — ответил Август. — Религию я презираю и считаю, что Бога нет.
Это было уже слишком. Впрочем, в этой странной встрече всё было уже слишком, и единственное, что пришло на ум спросить — это почему Август так давно не писал.
— Я теперь не в Екатериненштадте, — отмахнулся Август. — Там нечего делать. Я теперь в Саратове, мы собираемся издавать газету. Газету специально для колонистов.
У русских были газеты, и, что это такое, Матти знал, но зачем газеты нужны колонистам, представления не имел.
— Вы же тут живёте в глуши, ничего не видите вокруг! — запальчиво продолжал Август. — А вокруг — реформы, изменения! А у вас всё по-старому: герр Экхарт, небось, так и заставляет Экклезиаста зубрить? А Экклезиаст устарел — под солнцем куча всего нового и с каждым днём всё больше! Про железные дороги слышал? Целая деревня на колёсах едет, паровая машина её за собой тащит! Сто вёрст — в два часа! Новый мир на глазах растёт, а вы тут сидите, ничего не знаете и знать не желаете! Вот у русских отменили крепостное право, вы об этом-то здесь хоть слышали?
Об этом они слышали: действительно, русские из Korostino в позапрошлом году перестали быть крепостными. Впрочем, это не имело касательства к колонистской жизни, поэтому ни Матти, ни кто-то ещё в Визендорфе этим особо не интересовались. Всё это было так странно, что Матти спросил лишь, ходят ли все в этом Новом мире в таком виде, как Август.
— Только лучшие из лучших, — гордо ответил тот. — Да ты не думай: я понимаю, что выгляжу так, что у всех глаза на лоб лезут. Меня из Камышина русский Muschik подвозить на телеге отказался, креститься начал: пришлось пешком идти. А уж как наши на меня смотреть будут, боюсь и представить.
Действительно, такое лучше было не представлять. Во всяком случае, теперь стало понятно, почему Август прячется в кустах и не хочет показываться на глаза семье. Но зачем же он пришёл сюда? Неужели за деньгами?
— Врать не буду, живу я бедно, но на хлеб зарабатываю честно, трудом, — уклончиво ответил Август. — При читальне в Саратове я теперь служу. Ну да, при русской читальне, я теперь по-русски хорошо говорю, а читаю ещё лучше. Тебе, кстати, тоже не мешало бы выучиться, а то так из колонии и не выберешься. А как наши? — спохватился Август. — Как семья?
Матти ответил, что семья хорошо: что Эрна, старшая сестра, которой намедни исполнилось семнадцать (по этому поводу свинью и зарезали), осенью собирается выходить замуж за парня из Обердорфа, шестнадцатилетний Фриц тоже, кажется, собирается осенью сговариваться и, если всё выгорит, женится на следующий год, четырнадцатилетний Маркус готовится к конфирмации, тринадцатилетний Себастьян сильно поранился косой, но поправился, десятилетний Христиан никак не может перестать заикаться, девятилетняя Гильда недавно разбила стеклянный стакан, за что ей влетело от отца, а ещё она, похоже, останется навсегда горбуньей, а восьмилетний Петер и семилетняя Алиция недавно пошли в школу. С родителями всё как обычно, дед тоже держится молодцом, а вот Акафиста Август, наверное, ещё не видел — Шнее ожеребилась три года назад, как раз после того, как Август уехал, и вот каким славным жеребцом вымахал Акафист.
— Хороший конь, — без особенного интереса прокомментировал Август, оглядывая привязанного к мосткам жеребца. — Слушай, а поесть ты можешь мне принести что-нибудь? Я со вчерашнего дня ничего не ел. Хотя бы хлеба? Тогда давай я тебя на гумне подожду. Туда же никто сегодня не придёт? Я там в сене сегодня ночевал, видел, как Фриц с отцом за сеном приезжали. Едва меня не заметили, но я в сено зарылся. Так принесёшь хлеба?
Матти принёс не только половину каравая, но умыкнул с потолочной балки ещё и чесночную колбасу. От домашних дел удалось отвязаться легко, и со своей добычей Матти на том же Акафисте приехал к гумну.
— Да, брат, — с набитым ртом говорил Август, сидя в сене и откусывая поочерёдно от колбасы и хлеба, — ты не знаешь, что такое город! Город — это… Это город, вот что я могу сказать! Саратов — это тебе не Камышин, там от одного края до другого можно час идти, и то не дойдёшь. И все здания каменные! Ну, ближе к краю уж деревянные, конечно… Лавки, люди, театры, газеты — жизнь, в общем! Вся жизнь сейчас в городах, брат, так-то! Да что Саратов! Я и в Москве бывал. Вот представь, Саратов раз в десять больше Камышина. Представляешь?
Матти представлял это смутно.
— А Москва раз в десять больше Саратова! Представляешь?
Это Матти не представлял.
— И университет в Москве есть. Знаешь, что такое университет?
Матти слышал это слово, но значение его понимал приблизительно.
— Большая школа, учат всем наукам. Всем, какие есть на свете.
Матти спросил, учат ли там естественной истории — это странное словосочетание запомнилось ему с тех времён, когда Август уходил учиться.
— Учат! — запальчиво закивал Август. — Я как раз и собираюсь ей учиться! Самая полезная сейчас наука, брат. Объясняет, откуда взялась жизнь, как произошли животные.
Матти не понимал, зачем это нужно было объяснять: и так было ясно, что животные происходят от других животных, как вот Шнее родила Акафиста. Но Матти подумал, что учёным людям виднее, и решил не спорить.
— Вот, — сказал Август, — может, поеду в Москву учиться. А может, в Дерпт. А то и в саму Германию, сейчас с этим просто. Это раньше надо было полгода ехать, а сейчас по железной дороге вжух! — и через неделю уже в Берлине. От Питера до Варшавы сейчас железная дорога есть.
Матти спросил, а что с газетой для колонистов, про которую Август говорил раньше.
— И газету оснуём, — убеждённо сказал Август. — Сначала газету, а потом сразу в университет. Статьи можно и из университета писать. Только вот… — и Матти почувствовал, что Август сейчас только и добирается до самого главного, до того, зачем он сюда приехал, и совсем не удивился, когда услышал: — Деньги нужны. У меня, у наших сейчас на станок, на помещение не хватает.
Матти с ужасом спросил, не приехал ли сюда Август затем, чтобы своровать деньги, как в тот раз, когда уезжал.
— Да как сказать «своровать»… — замялся Август. — Не могу же я заявиться к отцу и сказать «деньги нужны!» А они нужны. А у него они есть. Ну сколько у него в сундуке лежит, рублей сто лежит, наверное?
Лежало двести пятьдесят, Матти это знал.
— Ну вот они лежат и лежат, этот болван их даже в банк под проценты никогда не положит. А нам на станок собрать надо — ну тридцать, ну сорок, не более. Начнём продавать газету, доход получим, сразу вернём. Тут же золотое дно: колонистов тысячи по двум губерниям, а газеты у них ни одной нет. Считай сам: пускай купит каждая десятая семья за десять копеек номер, это сколько дохода будет? Сто, двести, триста рублей дохода с одного выпуска, а расходы на бумагу, краску и доставку — рублей двадцать, это мы уж посчитали. Само собой, весь доход не одному мне пойдёт, только часть, но с пяти-шести номеров я долг отобью.
И Матти уже понимал, к чему это всё идёт: к тому, что сейчас Август попросит его украсть у отца деньги из сундука и принести ему. Но он совсем не ждал того, что Август сказал затем:
— Или вот что! Давай ты деньги принесёшь, и мы с тобой вместе в Саратов убежим! Со мной не пропадёшь, это будь спокоен, а в Саратове и жить вместе будем, и учиться там станешь. Здесь тебе что делать — так до старости и проживёшь тут, на поле горбатясь. Отец тебя никогда не отпустит: он бы и меня не отпустил, ты ж помнишь, как всё было. Бежать отсюда надо, бежать, Матти!