— Интересно. Ты первый человек за последние полвека, который спросил об этом прямо. Обычно все делают вид, что не замечают. Или боятся.
— И то, и другое, — уверенно ответила Аделаида. — Все делают вид что не замечают шрама. Им проще притвориться и изобразить невнимательность, потому что они боятся спросить. И боятся Вас. Даже больше, чем врагов Империума. Я тоже боюсь. Но не Вас, а себя. Того, что любознательность заставит меня переступить черту. Что своими вопросами я причиню Вам боль, хоть и непреднамеренно. А мне бы этого не хотелось.
Вот так, прямо и просто. Даже удивительно, почему с другими она не могла говорить так же. Будто срабатывал внутри стопор или кто-то невидимый зажимал ладонью рот.
Может быть, эта безыскусная прямота и побудила его показать.
Шипение плоти от прикосновения раскалённого стилуса. Запах палёного мяса. Боль, пронзающая само существо, подстёгивающая каждый рецептор. Ида ахнула и схватилась за щёку, словно ожог получила она сама — настолько насыщенным, настолько правдивым для всех органов чувств было видение.
А когда туман воспоминаний инквизитора рассеялся, она всё ещё держала руку на несуществующей ране и слушала. Внимала каждому его слову, потому что хотела понять. Знание, умение проникнуть в суть и причину — всю жизнь она, сестра Орденов Фамулос и Диалогус, стремилась к этому, почитая за высшую добродетель. Квинтэссенцию её служения Отцу. И вот теперь второе лицо после Него, проводник Его воли говорит, что не благо это, а великое страдание — знать.
Аделаида задумалась, силясь осознать и всё ещё сомневаясь. Но вот разум, будто падающая звезда, озарила фраза: «Многие знания — многие печали».* Она споткнулась о неё глазами в одной из книг древнейших, во время работы в архиве. Подумала ещё тогда: «Какая глупость!», с досадой захлопнув пыльный том. А, выходит, истину вещали люди далёкого прошлого?..
— С Вами очень… трудно… разговаривать. Но, признаться… весьма интересно.
Ида говорила размеренно, в паузах переводя дух. Прямо сейчас он перелистывал книгу её жизни в поиске нужной страницы, и каждое слово давалось невероятным усилием воли. Гудели виски, голова шла кругом, но леди Валериус продолжала держать безупречно ровную осанку.
Она должна была злиться на него за такое бесцеремонное вмешательство в личное, но почему-то не могла. Или не хотела. Будь на его месте любой другой, она бы непременно вспылила. Как сердилась на дотошные расспросы сестры Энции, прекрасно зная, что той руководят исключительно добрые помыслы — забота, желание оградить от опасностей, любовь. Но в присутствии этого человека всё было иначе. Какое-то странное, трудно поддающееся описанию ощущение. Как будто ей было совсем не жаль поделиться с ним воспоминаниями. Разве что некоторыми — стыдно, мучительно-жгуче, до полыхающих румянцем бледных щёк. Какое счастье, что приглушённое освещение скрадывало его.
Возможно, такова была его природа и он попросту не мог иначе, будучи не в состоянии отключиться от потока? Ида практически не общалась с отмеченными Варпом, побаиваясь их и стараясь избегать. Но если всё то, что он сказал, в действительности так, это было ужасно. Нести бремя всеобъемлющего, всеохватывающего знания. Молча. Без возможности скинуть эту ношу или поделиться с кем-то. Просто выговориться. Наверное, как-то так должно выглядеть проклятие одиночества.
Сколько фактологии хранилось в архивах его памяти за десятилетия работы? Или сотни? Сколько вообще ему лет? Он упомянул период в полвека длиной как часть своей жизни — больше, чем сама Ида жила на свете. Забывать — этот милосердный дар человеческой природы — ему, псионику, был недоступен. Как его голова была способна вмещать такой колоссальный массив не только своего, но и чужого жизненного опыта? Как он до сих пор не тронулся умом?
Отпустило наконец. Когда волна схлынула, и в голове прояснилось, сестра с видимым облегчением заговорила снова.
— Знание и сомнение… — задумчивым эхом повторила она. — Обоюдоострый меч, отделяющий поражённое скверной, — но вместе с тем иссекающий душу незаживающими ранами. Главный рабочий инструмент инквизитора — и орудие пытки его самого. Да, теперь я понимаю.
Она встретилась глазами с его, в которых сквозило усталое признание. Могла ли она вообразить, что когда-нибудь, представ перед инквизитором, услышит исповедь не только из своих уст, но и от него тоже? Немыслимо.
— Моя жизнь насчитывает всего три с небольшим десятка, и я не обладаю тем опытом и мудростью, что есть у Вас. Но я понимаю. Надеюсь, что понимаю Вас, — поправилась девушка, не желая звучать категорично-хвастливо. — А ещё надеюсь, что, поделившись со мной этим воспоминанием, Вам стало пусть немного, но легче.
Теперь она понимала, почему ни разу не видела улыбки на его лице, даже самой мимолётной. Он не улыбался не потому, что был на это неспособен — обстоятельства не давали такой возможности. Жестокости нескончаемой войны оставили свой беспощадный отпечаток в душе — даже такой стойкой и закалённой, как его.
— Несмотря на тяготы, Вы не ожесточились и не сошли с ума. Не стали спесивцем и гордецом. Не превратились в бездушную машину подобно многим другим. Поставив клеймо на своей щеке, Вы сделали окончательный выбор — помнить и сомневаться, даже в себе самом. Вы выбрали самое сложное — остаться человеком. На это нужна огромная сила духа.
Она произнесла это не для красного словца. Не для того, чтобы покрасоваться собственным благородством или поддержать торжественность момента пафосной, но абсолютной пустой по содержанию речью, какую можно услышать на балах и званых ужинах аристократии. Это была искренность в ответ на откровенность.
— Но то, что остаётся за гранью моего понимания, это доверие. Как?.. Как Вы, став свидетелем сотен предательств, сохранили в себе способность — а главное желание — доверять кому-то? Узнав цену всего лишь одного предательства, я не могу сказать о себе того же. Это непостижимо и… очень ценно.
Впервые за время разговора Ида отвела взгляд, привлечённая потрескивающими в камине дровами, борясь с желанием протянуть к огню ладони. Она чувствовала сродство с этими пляшущим оранжевыми язычками: подобно им в ней не угасало другое пламя — познания и знания. Даже несмотря на услышанное в этот вечер. Невзирая на боль и горечь разочарования, которое оно может принести.
Так многое хотелось спросить. Сознание роилось мириадой вопросов — и каждый стремился слететь с губ. Почему он стал инквизитором? Был ли это его осознанный выбор или уготованное с самого рождения предназначение? Сколько ему лет? Как работает его мозг, память, внимание, восприятие? Как вообще мироощущает псионик? Каково это, смотреть на мир его глазами, чувствовать прикосновение Варпа? Помнит ли он самое первое своё расследование? Как отразилась на его личности ответственность, обязанность делать выбор, ставить финальную точку, вынося приговор? Что это было за дело, породившее такую бурю в душе, что рука, вооружившись раскалённым стилусом, потянулась к щеке? Почему ему нравится живое пламя, дерево, бархат? Как смог он, с головой погружённый в ужасы войны, не утратить способности видеть красоту и любить её? Какого цвета глаза её матери и какую фамилию она носит? И почему, отдав дочь младенцем в Орден Сороритас, ни разу не навестила, не справилась о том, как её девочка, жива ли? Почему все эти годы она, Аделаида, жила с чувством, что её альбинизм послужил для родителей лишь удобным поводом избавиться от неугодного, неудобного, ненужного ребёнка?
Но, призвав на помощь всю свою выдержку, Ида смолчала. Ему, прожившему не одну её жизнь, такие порывы пытливого ума наверняка покажутся назойливым ребячеством и легкомыслием. Её долг — не быть таковой. Долг как леди. Сестры Битвы. И аколита Святой Инквизиции.
— Спасибо за эту откровенность. Она… бесценна. Я буду молчать и никому не открою того, что видела. Потому что дала слово. И потому что, в отличие от Вас, страшусь довериться кому-то снова.
— Лорд Равенхельм, — Аделаида сделала изящный поклон, прося разрешения удалиться.